Приезд Шопена в эту пору был вовсе нежелателен. Лучше бы он отдыхал в другом месте. Но поскольку он приехал, Аврора постаралась изобразить его перед молодым поклонником Соланж как хорошего знакомого, которого по традиции приглашают на летние месяцы в деревню, но с которым не очень считаются. Хозяева как бы говорят ему: «Ведь мы давно знакомы, так что не станем церемониться с вами. Дадим вам полную свободу, а нам позвольте жить своей жизнью!»

Шопен скоро догадался о предназначенной ему роли. Может быть, он и остался бы в Париже ради пользы Соланж, если бы ему чистосердечно все объяснили. Но скрытность Авроры оскорбила его. Он не мог совладать со своей раздражительностью и наговорил резкостей Морису, который не остался в долгу. Аврора настойчиво мирила их, но у гостя не могло остаться сомнений, что «хороший знакомый» имеет все основания обижаться и даже негодовать.

Соланж также не сумела выдержать до конца свою роль безупречной аристократки. Ее резкие выходки против кузины и брата, неровное обращение с матерью, которую она то «ставила на пьедестал», склоняясь перед нею, то бесцеремонно обрывала язвительными репликами, – все это не могло не нарушить установленный хозяйкой благопристойный тон. Одна из приглашенных светских дам успела написать в Париж, родственникам де Лепрада, о своих далеко не благоприятных впечатлениях. Таким образом, несмотря на соединенные усилия семейства удержать и сохранить Виктора, его чопорные родители категорически отозвали его к себе, и он уехал из Ногана, сильно огорченный, но не сделав формального предложения. Игра в «почтенный дом» не принесла желаемых результатов.

Но Соланж скоро утешилась. Второй ее поклонник, не менее родовитый, чем первый, красивый, статный и безличный малый, попросил ее руки и получил согласие. Аврора немного успокоилась и принялась успешно дописывать свой роман.

Но покой не вернулся к Шопену. Он давно уже мог понять, что происходит в душе Авроры. Но раздражался, мучился и ее мучил главным образом потому, что никогда не высказывался до конца. Самые тяжкие подозрения не выходили наружу. Один только раз он высказал их в каком-то приступе отчаяния. Напрасно Аврора доказывала ему, что он заблуждается: у нее слишком много забот, и она так устала от страстей, что уже наполовину мертва и меньше всего может подать повод для ревности. Но эти объяснения только растравляли его рану: если она мертва для него, то это не значит, что она мертва для других…

…для той молодежи, которая бывает в Ногане… Но он не хотел оскорблять Аврору и ссориться с ней. Ледяная вежливость и длительное молчание пришли на смену болезненной вспышке. Но он не мог быть сдержанным по отношению к другим, особенно к Морису, ненависть которого ощущал почти физически.

Морис часто заходил к матери. У нее был усталый, грустный вид, и это наполняло его негодованием против тех, кто, по его мнению, омрачал ее жизнь.

– Скажи, пожалуйста, долго ли будет продолжаться это гостевание? – спросил он однажды. – Прости меня, дорогая, но позволено спросить, наконец: кто он тебе? Кто он нам? Вот уже восьмой год ты несешь этот крест, и у тебя уже нет сил, я вижу!

Не понимаю, – продолжал он, ободренный ее молчанием, – какова теперь роль этого человека в нашем доме? Ты сама говоришь: что прошло, то мертво, труп надо хоронить, это святой обычай. К чему же эта ненужная благотворительность? Нельзя же из одной благодарности к давнишним… переживаниям взваливать на себя такую тяжесть! Ну, хорошо, тебе жаль его, Париж для него вреден. Так ведь его не прогоняют, но пусть он хоть не устраивает сцен! Пусть не ведет себя как хозяин, если он только гость!

– Я прошу тебя не говорить так о нем! – вскричала Аврора. – Я не вынесу подобного тона! Этот человек дорог мне, пойми это!

– Ну, тогда я не знаю. Тебе придется выбирать между мною и им. Потому что я не могу видеть твои страдания!

В первый раз Морис заговорил так решительно. Вечером он с самодовольным видом сказал сестре:

– Я поставил ультиматум. Теперь посмотрим, что будет!

Он не был злопамятен и, пока еще не знал о новых замыслах Соланж против Огюстины и между ним и сестрой не произошло окончательного разрыва, говорил с ней дружески. Соланж усмехнулась и сказала:

– Ты очень хороший сын. Она будет тебе благодарна за этот удачный предлог.

Морис вытаращил глаза.

– Нельзя же просто выставить человека за дверь! – Соланж коротко засмеялась. – Но когда родной сын требует и даже предлагает выбрать между ним и еще кем-то, можно вполне осуществить давнишнее намерение…

– Что?

– …и остаться правой в глазах общества!

Глава девятая

В начале осени Жорж Санд пригласила Делакруа к себе на чтение своего нового романа.

– Никого не будет, – сказала она, – кроме вас и Шопена. И вы скажете мне свое мнение.

Роман назывался «Лукреция Флориани». Речь шла об актрисе, женщине новых мыслей, свободолюбивой и непонятой.

– Вы оба самые тонкие и изысканные люди из всех, кого я знала, – сказала Аврора перед тем, как начать чтение, – и ваш суд для меня чрезвычайно важен. Что станет говорить толпа и особенно свет, меня не волнует, но суждения вас обоих будут для меня законом.

– Ведь мы же не писатели, – сказал Шопен.

– Вот именно потому мне и дорого ваше мнение! – Делакруа удивило торжественное вступление Авроры. Ему приходилось слушать ее чтение. Она иногда предваряла своих друзей о содержании или о источниках написанного. Но это получалось просто, по-деловому, и после этого взволнованно и поэтично звучал самый текст повести или романа. Теперь же она слишком волновалась сама, но вряд ли это было авторское волнение. Скорее она боялась чего-то… Она придвинула к себе лампу и начала читать. Шопен сидел в углу, в тени.

Лукреция Флориани была актриса, а ее возлюбленный, Кароль Росвальд, – художник, молодой поляк, моложе ее на шесть лет. Темой романа было трагическое несходство двух незаурядных натур, которым суждено мучить друг друга. Лукреция была натура благородная, щедрая, великодушная, самоотверженная. Ее рассудок молчал, когда ею владела страсть. Но она больше всего на свете любила свободу, и потому ей приходилось трудно среди обыкновенных и даже не совсем обыкновенных людей.

Она обожала Кароля, и Кароль обожал ее. Он был прекрасен, умен, талантлив, ибо Лукреция может любить только прекрасное! Но – увы! – благодаря болезни, не очень опасной, но мучительной для его нервной натуры, а главным образом благодаря своей впечатлительной организации и сложному, трудному характеру Кароль Росвальд не мог переносить жизненные лишения. Он и до встречи с Лукрецией был нетерпим. Но ее любовь сделала его деспотом. Избалованный ее самопожертвованием, он дал волю своим причудам, распоряжался самовластно судьбой Лукреции и измучил се подозрительностью, придирчивостью, ревностью, булавочными уколами мести и даже своей деспотической, безмерной любовью. Она не могла перенести этого, не могла больше любить, а для Лукреции не любить значило – не жить! И она умерла, медленно истаяв от мучений.

Делакруа сидел, не поднимая глаз. Он спрашивал себя: что это? Утонченная месть или обычная несдержанность? Жорж Санд привыкла сообщать миру обо всех переменах в своей жизни. Все должны были знать, кого она любила, как любила, почему разлюбила. И все, конечно, узнают в «Лукреции» историю последних восьми лет. Но к чему понадобилась клевета на человека, который любил ее? Или она сама верила, что искаженный образ, который она представила читателям, и есть подлинный облик Шопена?

Художник рискнул взглянуть на Шопена, сидящего в углу. Жорж Санд сама отодвинула лампу, чтобы видеть лицо Фридерика. Оно было спокойно и непроницаемо. Единственное, что можно было уловить в нем, – это довольно дружелюбное внимание. Жорж Санд спросила, не устал ли он. Шопен сказал, что нисколько не устал. И хоть роман был длинный, Делакруа также предпочел дослушать его до конца. Было уже три часа ночи, когда Жорж Санд дочитала его и отодвинула от себя тетрадь.